Любые юридические вопросы в Москве и Подмосковье:
Л Н Толстой - ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ ТОЛСТОЙ - Tolstoj ru
Письма, статьи, дневники Л. Н. Толстого с комментариями психолога А. Шубникова --- >   письма 1879-1897 годов --- >

С. А. ТОЛСТОЙ
(неотправленное)

Москва, 1885 год, 15-18 декабря

За последние 7, 8 лет все наши разговоры с тобой кончались после многих мучительных терзаний - одним, с моей стороны по крайней мере: я говорил: согласия и любовной жизни между нами быть не может до тех пор, пока - я говорил - ты не придешь к тому, к чему я пришел, или по любви ко мне, или по чутью, которое дано всем, или по убеждению [не доверивши мне] и не пойдешь со мной вместе. Я говорил: пока ты не придешь ко мне, а не говорил: пока я не приду к тебе, потому что это невозможно для меня. Невозможно потому, что то, чем живешь ты, это то самое, из чего я только что спасся, как от страшного ужаса, едва не приведшего меня к самоубийству. Я не могу вернуться к тому, в чем я жил, в чем нашел погибель и что признал величайшим злом и несчастием. А ты можешь попытаться прийти к тому, чего ты еще не знаешь, и что в общих чертах - именно жизнь не для своих удовольствий (не о твоей жизни говорю, а о жизни детей), не для своего самолюбия, а для бога или для других - всегда всеми считалось лучшим и что так и отзывается и в твоей совести. Все наши споры за последние года всегда кончались одним этим. Ведь стоит подумать, отчего это так. И если ты подумаешь искренно и, главное, спокойно, то тебе будет ясно, отчего это так. Ты издаешь с таким старанием мои сочинения, ты так хлопотала в Петербурге и горячо защищала запрещенные статьи . Да что ж там написано в этих статьях? В первой из них, в «Исповеди», написанной в 79 году, но выражающей чувства и мысли, в которых я жил года два тому назад - следовательно, без малого 10 лет тому назад. Вот что я писал. Писал не для публики, а то, что я выстрадал, то, к чему я пришел не для разговора и красивых слов, а пришел, как ты знаешь, [если ты не будешь в раздражении я приходил ко всему], к чему я приходил искренно и [серьезно] с тем, чтобы делать то, что я говорил. Вот что я писал: 56, 57, 58, 59 стр. отчеркнуты… семью. Боль от того, что я почти 10 лет тому назад пришел к тому, что единственное спасение мое и всякого человека в жизни в том, чтобы жить не для себя, а для других и что наша жизнь нашего сословия вся устроена для жизни для себя, вся построена на гордости, жестокости, насилии, зле и что потому человеку в нашем быту, желающему жить хорошо, жить с спокойною совестью и жить радостно, надо не искать каких-нибудь мудреных далеких подвигов, а надо сейчас же, сию минуту действовать, работать, час за часом и день за днем, на то, чтобы изменять ее и идти от дурного к хорошему; и в этом одном счастье и достоинство людей нашего круга, а между тем ты и вся семья идут не к изменению этой жизни, а с возрастанием семьи, с разрастанием эгоизма ее членов, к усилению ее дурных сторон. От этого боль. Как ее вылечить? Отказаться мне от своей веры? Ты знаешь, что это нельзя. Если бы я сказал на словах, что отказываюсь, никто, даже ты, мне бы не поверил, как если бы я сказал, что 2×2 не 4. Что же делать? Исповедовать эту веру на словах, в книжках, а на деле делать другое? Опять и ты не можешь посоветовать этого. Забыть? нельзя. Что же делать? Ведь в том-то и дело, что тот предмет, которым я занят, к которому, может быть, я призван, есть дело нравственного учения. А дело нравственного учения отличается от всех других тем, что оно изменяться не может, что не может оставаться словами, что оно не может быть обязательным для одного, а не обязательным для другого. Если совесть и разум требуют, [и] мне ясно стало то, чего требуют совесть и разум, я не могу не делать того, что требуют совесть и разум, и быть покоен,- не могу видеть людей, связанных со мной любовью, знающих то, чего требуют разум и совесть, и не делающих этого, и не страдать.

Как ни поверни, я не могу не страдать! живя тою жизнью, которою мы живем. И никто, ни ты не скажешь, что бы причина, заставляющая меня страдать, была ложная. Ты сама знаешь, что, если я завтра умру, то то, что я говорил, будут говорить другие, будет говорить сама совесть в людях, будет говорить до тех пор, пока люди не сделают, или хоть не начнут делать того, чего она требует. Так что, чтобы уничтожить наш разлад и несчастие, нельзя вынуть из меня причину моего страдания, потому что она не я, а она [истина] в совести всех людей, она и в тебе. И стало быть, остается рассмотреть другое: нельзя ли уничтожить то несоответствие нашей жизни требованиями совести? Нельзя ли изменением форм нашей жизни уничтожить то страдание, которое я испытываю и передаю вам? - Я сказал, что я спасся от отчаяния тем, что пришел к истине. Это кажется очень гордым утверждением для тех людей, которые, как Пилат, говорят: что истина? но гордости тут нет никакой. Человек не может жить, не зная истины. Но я хочу сказать то, что готов несмотря на то, что все мудрецы и святые люди мира на моей стороне и что ты сама признаешь истиной то же, что я признаю, я готов допустить, что то, чем я жил и живу, не истина, а только мое увлечение, что я помешался на том, что знаю истину и не могу перестать верить в нее и жить для нее, не могу излечиться от моего сумасшествия. Я готов допустить и это, и в этом случае остается для тебя то же положение: так как нельзя вырвать из меня того, чем я живу, и вернуть меня к прежнему, то как [прожить со мной наилучшим образом?] уничтожить те страдания, мои и ваши, происходящие от моего неизлечимого сумасшествия?

Для этого, признавая мой взгляд истиной или сумасшествием (все равно), есть одно только средство: вникнуть в этот взгляд, рассмотреть, понять его. И это то самое, по несчастной случайности, о которой я говорил, не только никогда не было сделано тобой, а за тобой и детьми, но этого привыкли опасаться. Выработали себе прием забывать, не видать, не понимать, не признавать существования этого взгляда, относиться к этому, как к [литературным] интересным мыслям, но не как ключу для понимания человека.

Случилось так, что, когда совершался во мне душевный переворот и внутренняя жизнь моя изменилась, ты не приписала этому значения и важности, не вникая в то, что происходило во мне, по несчастной случайности поддаваясь общему мнению, что писателю-художнику, как Гоголю, надо писать художественные произведения, а не думать о своей жизни и не исправлять ее, что это есть что-то вроде дури или душевной болезни; поддаваясь этому настроению, ты [даже] сразу стала в враждебное отношение к тому, что было для меня спасением от отчаяния и возвращением к жизни.

Случилось так, что вся моя деятельность на этом новом пути, все, что поддерживало меня на нем, тебе стало представляться вредным, опасным для меня и для детей. Для того, чтобы не возвращаться к этому после, скажу здесь об отношении моего взгляда на жизнь к семье и детям, [чтобы ты не делала в душе], против того неправильного возражения, что мой взгляд на жизнь мог быть хорош для меня, но неприложим к детям. Есть разные взгляды на жизнь - частные взгляды: один считает, что для счастья надо [главное] быть ученым, другие - художником, третьи - богатым или знатным и т. п. Это все частные взгляды, но взгляд мой был взгляд религиозный, нравственный, тот, который говорит о том, чем должен быть всякий человек для того, чтобы исполнить волю бога, для того, чтобы он и все люди были счастливы. Взгляд религиозный может быть неправилен, и тогда его надо опровергнуть или просто не принимать его; но против религиозного взгляда нельзя говорить, что говорят, и ты иногда, что это хорошо для тебя, но хорошо ли для детей? Мой взгляд состоит в том, что я и моя жизнь не имеют никакого значения и прав, дорог же мне мой взгляд не для меня, а для счастья других людей; а из других людей ближе всех мне дети. И потому то, что я считаю хорошим, я считаю таким не для себя, а для других, и главное - для своих детей. И так случилось, что по несчастному недоразумению ты и не вникла в то, что было для меня величайшим переворотом и изменило [бесповоротно] мою жизнь, но даже - не то что враждебно, но как к болезненному и ненормальному явлению отнеслась к этому, и из хороших побуждений, желая спасти от увлечения меня и других; и с этого времени с особенной энергией потянула как раз в обратную сторону того, куда меня влекла моя новая жизнь. Все, что мне было дорого и важно, все стало тебе противно: и наша прелестная, тихая, скромная деревенская жизнь и люди, которые в ней участвовали, как Василий Иванович , которого я знаю, что ты ценишь, но которого ты тогда сочла врагом, поддерживавшим во мне и детях ложное, болезненное, неестественное, по-твоему, настроение. И тогда началось то отношение ко мне, как к душевно больному, которое я очень хорошо чувствовал. И прежде ты была смела и решительна, но теперь эта решительность еще более усилилась, как усиливается решительность людей, ходящих за больными, когда признано, что он душевно больной. Душа моя! вспомни эти последние года жизни в деревне, когда с одной стороны я работал так, как никогда не работал и не буду работать в жизни - над Евангелием (какой бы ни был результат этой работы, я знаю, что я вложил в нее все, что мне дано было от бога духовной силы), а с другой стороны стал в жизни прилагать то, что мне открылось из учения Евангелия: отрекся от собственности, стал давать, что у меня просили, отрекся от честолюбия [и] для себя и для детей, зная (что я и давно, 30 лет тому назад знал, то, что заглушалось во мне честолюбием), что то, что ты готовила для них в виде утонченного образования с французским, англицким, гувернерами и гувернантками, с музыкой и т.п., были соблазны славолюбия, возвышения себя над людьми, жернова, которые мы им надевали на шею. Вспомни это время и как ты относилась к моей работе и к моей новой жизни. Все это казалось тебе увлечением односторонним, жалким, а результаты этого увлечения казались тебе даже опасными для детей. Боюсь сказать и не настаиваю на этом, но к этому присоединилось еще твое молодое замужество, усталость от материнских трудов, незнание света, который тебе представлялся чем-то пленительным, и ты с большей решительностью и энергией и совершенным закрытием глаз на то, что происходило во мне, на то, во имя чего я стал тем, чем стал, потянула в обратную, противуположную сторону: детей в гимназию, девочку - вывозить, составить знакомства в обществе, устроить приличную обстановку. [И в этой твоей деятельности ты почувствовала себя еще совершенно свободно. Тут ты сделала невольную ошибку.] Ты поверила и своему чувству, и общему мнению, что моя новая жизнь есть увлечение, род душевной болезни, и не вникла в смысл ее и начала действовать с решительностью даже не похожей на тебя и с тем большей свободой, что все то, что ты делала: и переезд в Москву, и устройство тамошней жизни, и воспитание детей, все это уже было до такой степени чуждо мне, что я не мог уже подавать в этом никакого голоса, потому что все [было противно моей вере] это происходило в области, признаваемой мною за зло. То, что делалось в деревне на основании взаимных уступок, по самой простоте жизни, и главное, потому что оно было старое, 20-летнее, имело все-таки для меня смысл и значение; новое же [безобразное], противное всем моим представлениям в жизни, устройство уже не могло иметь для меня никакого значения, как только то, что я пытался наилучшим, наиспокойнейшим образом переносить это. Эта новая московская жизнь была для меня страданием, которое я не испытывал всю мою жизнь. Но я не только страдал на каждом шагу, каждую минуту от несоответствия своей и своей семьи жизни и моей жизни и виду роскоши, разврата и нищеты, в которой я чувствовал себя участником, я не только страдал, но я шалел и делался гадок и участвовал прямо сознательно в этом разврате, ел, пил, играл в карты, тщеславился и раскаивался и мерзел самому себе. Одно было спасенье - писанье, и в нем я не успокоивался, но забывался.

В деревне было не лучше. То же игнорированье меня, не одной тобой, но и подраставшими детьми, естественно склонными усвоить потакающий их слабостям, вкусам, и тот взгляд на меня, как на доброго, не слишком вредного душевнобольного, с которым надо только не говорить про его пункт помешательства. Жизнь шла помимо меня. И иногда, ты не права была в этом, ты призывала меня в участия в этой жизни, предъявляла ко мне требования, упрекала меня за то, что я не занимаюсь денежными делами и воспитанием детей, как будто я мог заниматься денежными делами, увеличивать или удерживать состояние для того, чтобы увеличивать и удерживать то самое зло, от которого гибли, по моим понятиям, мои дети. И мог заниматься воспитанием, цель которого гордость - отделение себя от людей, светское образование и дипломы, были то самое, что я знал за пагубу людей. Ты с детьми выраставшими шла дальше и дальше в одну сторону - я в другую. Так шло года, год, два - пять лет. Дети росли [и порча их росла], мы расходились дальше и дальше, и мое положение становилось ложнее и тяжелее. Я ехал с людьми заблудившимися по ложной дороге, в надежде своротить их: то ехал молча, то уговаривал остановиться, повернуть, то покоряясь им, то возмущаясь и останавливая. Но чем дальше, тем хуже. Теперь уж установилась инерция - едут, потому что так поехали, уже привыкли, и мои уговариванья только раздражают. [Мне осталось одно: не потворствовать и тянуть, пока вытяну жилы в обратную сторону.] Но мне от этого не легче, и иногда, как в эти дни, я прихожу в отчаяние и спрашиваю свою совесть и разум, как мне поступить, и не нахожу ответа. Выборов есть три: употребить свою власть: отдать состояние тем, кому оно принадлежит - рабочим, отдать кому-нибудь, только избавить малых и молодых от соблазна и погибели; но я сделаю насилие, я вызову злобу, раздражение, вызову те же желания, но неудовлетворенные, что еще хуже, 2) уйти из семьи? - но я брошу их совсем одних,- уничтожить мое кажущееся мне недействительным, а может быть, действующее, имеющее подействовать влияние - оставлю жену и себя одиноким и нарушу заповедь, 3) продолжать жить, как жил; вырабатывая в себе силы бороться со злом любовно и кротко. Это я и делаю, но не достигаю любовности и кротости и вдвойне страдаю и от жизни и от раскаяния. Неужели так надо? Так в этих мучительных условиях надо дожить до смерти? Она не далека уж. И мне тяжело будет умирать с упреком за всю ту бесполезную тяжесть последних годов жизни, которую едва ли я подавлю и перед смертью, и тебе провожать меня с сомнением о том, что ты могла бы не причинять мне тех единственных тяжелых страданий, которые я испытал в жизни. Боюсь, что эти слова огорчат тебя и огорчение твое перейдет в раздражение.

Представь себе, что мне попадется твой дневник, в котором ты высказываешь свои задушевные чувства и мысли, все мотивы твоей той или другой деятельности, с каким интересом я прочту все это. Мои же работы все, которые были не что иное, как моя жизнь, так мало интересовали и интересуют тебя, что так из любопытства, как литературное произведение прочтешь, когда попадется тебе; а дети, те даже не интересуются читать. Вам кажется, что я сам по себе, а писанье мое само по себе.

Писанье же мое есть весь я. В жизни я не мог выразить своих взглядов вполне, в жизни я делаю уступку необходимости сожития в семье; я живу и отрицаю в душе всю эту жизнь, и эту-то не мою жизнь вы считаете моей жизнью, а мою жизнь, выраженную в писании, вы считаете словами, не имеющими реальности.

Весь разлад наш сделала та роковая ошибка, по которой ты 8 лет тому назад признала переворот, который произошел во мне [чем-то неестественным]; переворот, который из области мечтаний и призраков привел меня к действительной жизни, признала чем-то неестественным, случайным, временным, фантастическим, односторонним, который не надо исследовать, разобрать, а с которым надо бороться всеми силами. И ты боролась 8 лет, и результат этой борьбы тот, что я страдаю больше, чем прежде, [задыхаюсь], но не только не оставляю принятого взгляда, но все дальше иду по тому же направлению и задыхаюсь в борьбе и своим страданием заставляю страдать вас.

Как же тут быть? Странно отвечать, потому что ответ самый простой: надо сделать то, что надо было сделать с самого начала, что люди делают, встречаясь со всяким препятствием в жизни: [уничтожить это препятствие силою или] понять, откуда происходит это препятствие, и, поняв, уничтожить это препятствие или, признав его неустранимым, покориться ему.

Вы приписываете всему, только не одному: тому, что вы причиной, невольной, нечаянной причиной моих страданий.

Едут люди, и за ними валяется избитое в кровь, страдающее, умирающее существо. Они жалеют и хотят помочь, но не хотят остановиться. Отчего не попробовать остановиться?

Вы ищете причину, ищите лекарство. Дети перестанут объедаться (вегетарианство). Я счастлив, весел (несмотря на отпор, злобные нападки). Дети станут убирать комнату, не поедут в театр, пожалеют мужика, бабу, возьмут серьезную книгу читать - я счастлив, весел, и все мои болезни проходят мгновенно. Но ведь этого нет, упорно нет, нарочно нет.

Между нами идет борьба на смерть - божье или не божье. И так как в вас есть бог, вы...

Надо вникнуть в то, что движет мною и что я выказываю, как умею, тем более это нужно, что рано или поздно - судя по тому распространению и сочувствию, которое возбуждают мои мысли,- придется понять их, не так, как старательно их понимают навыворот те, которым они противны, что я только проповедую то, что надо быть диким и всем пахать, лишиться всех удовольствий,- а так, как я их понимаю и высказываю.

     
дневники 1847-1865 годов дневники 1870-1902 годов дневники 1903-1910 годов
письма 1842-1878 г.г. письма 1879-1897 г.г. письма 1898-1910 г.г.
Л Н Толстой о любви Лев Николаевич Толстой о Мопассане
Л. Н. Толстой о Шекспире
Лев Толстой о пьянстве: "Пора опомниться!"

Copyright © Толстой ру - сайт о Л. Н. Толстом